Источник: The Analytic Third: Working with Intersubjective Clinical Facts
Thomas H. Ogden

Перевод с английского Евграшина М.В.

Перевод носит ознакомительный характер.

Томас Х. Огден

Аннотация

В этой статье представлены два клинических случая, в которых описываются методы, с помощью которых аналитик пытается распознать, понять и вербально символизировать для себя и анализанта специфическую природу ежеминутного взаимодействия субъективного опыта аналитика, субъективного опыта анализанта и интерсубъективно генерируемого опыта аналитической пары (опыт аналитического третьего). Первая клиническая виньетка описывает, как интерсубъектный опыт, созданный аналитической парой, становится доступным аналитику, отчасти благодаря опыту аналитика «своего собственного» ревери, формы ментальной активности, которая часто оказывается не чем иным, как нарциссической самопогруженностью, отвлечением, компульсивным размышлением, дневными мечтаниями и тому подобное. Вторая клиническая виньетка фокусируется на случае, в котором соматическое заблуждение аналитика в сочетании с чувствительными переживаниями анализанта и связанными с телом фантазиями служило основным средством, с помощью которого аналитик испытал и понял смысл ведущих тревог, которые были (интерсубъективно) сгенерированы.

«И он вряд ли узнает, что делать, если он не живет в том, что не просто настоящее, а настоящий момент прошлого, если он не осознает, ни того, что мертво, ни того, что уже живое» (Т.С. Элиот, 1919 с. 11).

По случаю празднования 75-й годовщины основания Международного журнала психоанализа я постараюсь рассмотреть вопрос о том, что я понимаю как «настоящий момент прошлого» в психоанализе. Я считаю, что важным аспектом этого «настоящего момента» для психоанализа является развитие аналитической концептуализации природы взаимодействия субъективности и интерсубъективности в аналитическом сеттинге и исследование импликации для техники, которая придерживается этих концептуальных разработок.

В этой статье, я изложу клинический материал двух анализов, чтобы проиллюстрировать некоторые способы, с помощью которых мы сможем понять, как взаимодействие субъективности и интерсубъективности (Ogden, 1992a), (1992b) влияет на практику психоанализа и способы, которые порождает клиническая теория. Как будет показано, я считаю, что диалектическое движение субъективности и интерсубъективности является центральным клиническим фактом психоанализа, который все клиническое аналитическое мышление пытается описать все более точными и генеративными терминами.

Концепция аналитического субъекта, разработанная в трудах Кляйн и Винникотта, в большей степени делала упор на взаимозависимость субъекта и объекта в психоанализе (Ogden, 1992b). Я считаю, справедливо сказать, что современное психоаналитическое мышление приближается к тому моменту, когда уже нельзя просто говорить об аналитике и анализанте, как об отдельных субъектах, которые воспринимают друг друга как объекты. Идея аналитика как нейтрального пустого экрана для проекций пациента занимает позицию постепенно уменьшающейся важности в современных концепциях аналитического процесса.

«За последние пятьдесят лет психоаналитики изменили свое мнение о своем методе. В настоящее время широко распространено мнение, что вместо того, чтобы говорить о внутрипсихической динамике пациента, следует интерпретировать взаимодействие пациента и аналитика на внутрипсихическом уровне» (O’Shaughnessy, 1983 с. 281).

В моей собственной концепции аналитической интерсубъективности основное внимание уделяется ее диалектической природе (Ogden, (1979), (1982), (1985), (1986), (1988), (1989)). Это понимание представляет собой разработку и расширение идеи Винникотта о том, что «нет такого создания, как дитя» [без привязки к матери]» (цитируется у Винникотта, 1960 с., 39). Я считаю, что в аналитическом контексте нет такого явления, как анализант, вне отношений с аналитиком, и нет такого явления, как аналитик, вне отношений с анализантом. Утверждение Винникотта, я считаю, намеренно неполным. Он предполагает, что будет понятно, что идея о том, что нет такого явления, как дитя, шутливо гиперболична и представляет собой один из элементов большего парадоксального утверждения. С другой точки зрения (с точки зрения другого «полюса» парадокса), очевидно, есть дитя и мать, которые составляют отдельные физические и психологические сущности. Единство мать-дитя сосуществует в динамическом напряжении с матерью и ребенком в их отдельности.

Схожим образом интерсубъективность аналитика-анализанта сосуществует в динамическом напряжении с аналитиком и анализантом как отдельные индивиды со своими мыслями, чувствами, ощущениями, телесной реальностью, психологической идентичностью и т. д. Ни интерсубъективность матери-младенца, ни аналитика-анализанта (как отдельных психологических сущностей) не существуют в чистой форме. Интерсубъективная и индивидуально субъективная, каждая, создает, отвергает и сохраняет другую (см. Ogden, 1992b, для обсуждения диалектики единства и двойственности в раннем развитии и в аналитических отношениях). Как в отношениях матери и ребенка, так и аналитика и анализанта задача состоит не в том, чтобы разделить элементы, составляющие отношения, в попытке определить, какие качества принадлежат каждому лично участвующему в них; скорее, с точки зрения взаимозависимости субъекта и объекта, аналитическая задача включает в себя попытку максимально полно описать специфику природы опыта взаимодействия индивидуальной субъективности и интерсубъективности.

В настоящей работе я попытаюсь отследить в некоторых деталях пластичность опыта одновременного пребывания внутри и вне интерсубъективности аналитика-анализанта, которую я буду называть «аналитический третий». Эта третья субъективность, интерсубъективный аналитический третий — «аналитический объект» Грина [1975], является продуктом уникальной диалектики, порожденной (между) отдельными субъективностями аналитика и анализанта в аналитическом сеттинге.[1]

Я представлю фрагменты двух анализов, в которых выделяются различные аспекты динамического взаимодействия субъективности, составляющей аналитического третьего. Первый фрагмент анализа фокусируется на важности самых приземленных, повседневных аспектов фоновой работы психики (которые, как кажется, совершенно не связаны с пациентом) в работе распознавания и разрешения переноса-контрпереноса.

Вторая клиническая виньетка предоставляет возможность рассмотреть случай, в котором аналитический третий переживался аналитиком и анализантом в основном через соматическую делюзию и другие формы телесных ощущений и связанные с телом фантазии. Я обсужу аналитическую задачу использования вербальных символов, чтобы говорить голосом, который жил внутри интерсубъективного аналитического третьего, был изменен этим опытом и стал способным говорить об этом, своим собственным голосом, как аналитик анализанту (который также был частью опыта третьего).

Клиническая иллюстрация «Похищенное письмо»

На последней встрече с мистером Л., анализантом, с которым я работал около трех лет, я обнаружил, что смотрю на конверт на столе в моей комнате для консультаций. За предыдущую неделю или дней десять я использовал этот конверт, чтобы записать телефонные номера, полученные с моего автоответчика, идеи для лекций, которые я преподавал, поручения, за которыми мне нужно было следить, и другие  собственные заметки. Хотя конверт был на виду в течение недели, до этого момента на встрече я не замечал, что в нижней правой части передней части конверта была серия вертикальных линий, маркировка, которая, казалось, указывала, что письмо было частью массовой рассылки. Я был раздосадован: письмо, которое пришло в этом конверте, было от коллеги из Италии, который написал мне по причине, которая, по его мнению, была деликатной и должна оставаться строго между нами. Затем я посмотрел на марки и впервые заметил еще две детали. Марки не были погашены, и на одной из трех марок были слова, которые, к моему удивлению, я мог прочитать. Я увидел слова «Вольфганг Амадеуc Моцарт» и понял, что слова были именем, с которым я был знаком и были «такими же» на итальянском, как на английском. Когда я извлек себя из этой задумчивости, я подумал, как это может быть связано с тем, что в настоящее время происходит между мной и пациентом. Усилия, направленные на то, чтобы создать это смещение в психологических состояниях ощущались как тяжелая битва за попытку «борьбы с репрессией», которые я испытывал, пытаясь вспомнить сон, который ускользает после пробуждения. В прошлые годы я бы  отложил такое «упущения внимания» и постарался бы посвятить себя пониманию того, что говорил пациент, поскольку, возвращаясь из таких мечтаний, я неизбежно немного отстаю от пациента. Я понял, что я с подозрением относился к подлинности близости, которую письмо, казалось, передавало. Моя мимолетная фантазия о том, что письмо была частью массовой рассылки, отражает ощущение, что меня обманули. Я чувствовал, что я был наивным и доверчивым, готовым поверить, что мне доверили особый секрет. У меня было несколько фрагментарных ассоциаций, в которые входило изображение почтового мешка полного писем с марками, которые не были погашены, мешочек яйца паука, паутина Шарлотты, сообщение Шарлотты на паутине, крыса Темплтон и невинный Уилбур. Ни одна из этих мыслей, казалось, не дотронулась до поверхности того, что происходило между г-ном Л. и мной: мне казалось, что я просто прохожу через анализ контрпереноса, таким образом, который казался вынужденным. Когда я слушал г-на Л., 45-летнего директора крупного некоммерческого агентства, я знал, что он говорил так, как было весьма характерно для него, он звучал устало и безнадежно, и все же был упорным в генерировании «свободных ассоциаций». В течение всего периода анализа г-н Л. изо всех сил пытался избежать границ своего экстремального эмоционального отчуждения как от себя, так и от других людей. Я думал о его описании подъезда к дому, в котором он живет, и не мог почувствовать, что это его дом. Когда он вошел внутрь, его встретили «женщина и четверо детей, которые там жили», но я не мог почувствовать, что это его жена и его дети. «Такое ощущение, что я не нахожусь на картинке, и все же там. В этом моменте узнавания несоответствия возникает чувство отделенности, которое находится совсем рядом с чувством одиночества». Я подумал о том, что, возможно, я почувствовал себя обманутым им и захваченным его явной искренностью в попытках говорить со мной; но эта идея не отозвалась во мне. Мне вспомнилось разочарование в голосе г-на Л., когда он снова и снова объяснял мне, что он знает, что он, должно быть, что-то чувствует, но у него не было ни малейшего понятия, что это может быть. Сновидения пациента регулярно заполнялись изображениями парализованных людей, заключенных и немых. В недавнем сновидении ему пришлось, потратив много энергии, разломать камень, только чтобы найти иероглифы, вырезанные внутри камня (как древнее ископаемое). Его первоначальная радость сменилась признанием того, что он не мог понять ни одного элемента значения иероглифов. В сновидении его открытие было на мгновение захватывающим, но в конечном счете пустым, тяжелым мучительным опытом, который оставил его в глубоком отчаянии. И даже чувство отчаяния почти сразу же исчезло после пробуждения и стало безжизненным набором изображений сновидения, которыми он «отчитался» мне (в отличие от того, чтобы говорить со мной). Сновидение стало бесплодной памятью и больше не ощущалась живым набором чувств. Я подумал, что мой собственный опыт в течение часа можно рассматривать как форму проективной идентификации, в которой я участвовал в переживании отчаяния пациента, когда не мог различить и испытать внутреннюю жизнь, которая, казалось, лежала за непроницаемым барьером. Эта формулировка создавала интеллектуальный смысл, но ощущалась как клише, где эмоции отсутствуют. Затем я погрузился в ряд нарциссических, соревновательных мыслей по профессиональным вопросам, которые начали казаться бесконечными. Эти размышления внезапно прервались, когда я осознал, что мой автомобиль, который находился в ремонтной мастерской, нужно забрать до 6:00 вечера, так как потом мастерская закрывается. Таким образом, мне нужно быть внимательным и закончить последний аналитический час ровно в 5:50 вечера,  чтобы у меня был шанс добраться до мастерской до ее закрытия. Я уже ясно видел себя, стоящим перед закрытыми дверями мастерской и гулом трафика позади меня. Я почувствовал сильную беспомощность и ярость (а также жалость к себе), так как владелец гаража закрыл свои двери ровно в 18:00, несмотря на то, что я был постоянным клиентом в течение многих лет и он прекрасно знал, что мне понадобится моя машина. В этом фантазийном опыте было глубокое, интенсивное чувство опустошенности и изоляции, а также осязаемое физическое ощущение твердости мостовой, запаха выхлопных газов и запыленности грязных окон мастерской.  Хотя в то время я не полностью осознавал это, в ретроспективе я могу лучше понять, что я был потрясен этой серией чувств и образов, которые начались с моих нарциссических / соревновательных размышлений и закончились фантазиями отчужденно прекратить сессию моего последнего пациента, а затем стать забытым владельцем гаража. Когда я вернулся к более сфокусированному слушанию мистера Л., я прикладывал усилия, чтобы собрать все то, о чем он в настоящее время говорил: погружение его жены в ее работу и изнеможение, которое он и его жена чувствовали в конце дня; финансовые проблемы его зятя, ведущие к предстоящему банкротству; случай вовремя пробежки, когда пациент был вовлечен в несчастный случай с мотоциклистом, который рискованно ехал. Я мог бы взять что угодно из этого в качестве символа тем, которые мы обсуждали ранее, в том числе сильную отчужденность, которой, казалось, пронизано все, о чем говорил пациент, а также об отсоединении, которое я чувствовал как от него, так и от себя. Однако я решил не вмешиваться, потому что мне казалось, что если я попытаюсь предложить интерпретацию в этот момент, я только повторюсь и скажу что-то просто ради того, чтобы успокоить себя, что я должен что-то сказать. Телефон в моем офисе звонил ранее на встрече, и автоответчик дважды щелкнул, чтобы записать сообщение, прежде чем возобновить молчаливое дежурство. Во время разговора я несознательно думал о том, кто может звонить, но в этот момент во время сессии я проверил часы, чтобы узнать, сколько еще осталось времени до того, как я смогу проверить сообщение. Я чувствовал облегчение при мысли о новом звуке голоса на ленте автоответчика. Не то, чтобы я представил себе, что получу какую-то полезную новость; это было нечто большее, я жаждал четкого, чистого голоса. Это была чувственная составляющая фантазии – я мог чувствовать прохладный ветерок на моем лице, который входит в мои легкие, избавляя меня от удушающей жары непроветриваемой комнаты. Мне вспомнились свежие печати на конверте, ясные, яркие в своих цветах, не просматриваемые из-за отталкивающих, механических, нестираемых царапин от машинных отметок погашения. Я снова посмотрел на конверт и заметил то, о чем я был только бессознательно осведомлен все время: мое имя и адрес были напечатаны с помощью ручной пишущей машинки, а не на компьютере, и не на машинке для этикеток, даже не на электрической пишущей машинке. Я чувствовал почти радость по поводу личного качества, с которым было «произнесено» мое имя. Я практически слышал необычные неровности каждой напечатанной буквы: неточность линии, то, как в каждой «т» пропущена верхняя часть над планкой. Это чувствовалось мной как акцент и интонация человеческого голоса, говорящего со мной, который знает мое имя. Эти мысли и чувства, а также ощущения, связанные с этими фантазиями, напомнили то, что пациент сказал мне несколько месяцев назад, но впоследствии не упомянул.

Он сказал мне, что он чувствовал себя ближе ко мне не тогда, когда я сказал то, что казалось правильным, а когда я ошибся, когда у меня что-то не получилось. Мне потребовались все эти месяцы, чтобы лучше понять, что он имел в виду, когда сказал это мне. В тот момент встречи я начал описывать себе чувство отчаяния, которое я испытывал как в своем собственном, так и пациента, безумном поиске чего-то человеческого и личного в нашей совместной работе. Я также почувствовал что-то вроде паники, отчаяния и гнева, связанных с опытом столкновения снова и снова с чем-то, что кажется человеческим, но чувствуется механическим и безличным.

Мне вспомнилось, как г-н Л. описывал свою мать, называя ее ‘умершим мозгом’. Пациент не мог вспомнить ни одного случая, когда она когда-либо проявляла какое-либо чувство гнева или какого-то другого сильного чувства. Она погрузилась в домашнюю работу и «полностью невдохновляющую готовку еды». Эмоциональные трудности постоянно встречались с банальностями. Например, когда пациенту было 6-лет, каждый вечер он боялся, что под его кроватью прячутся какие-то существа, его мать говорила ему: «Там нечего бояться». Это утверждение в анализе стало символом борьбы между точностью утверждения, с одной стороны (на самом деле под его кроватью не было существ), а с другой стороны, нежелание / неспособность его матери распознать внутреннюю жизнь пациента (было что-то, чего он испугался, и что она отказалась признать, отождествить или даже полюбопытствовать).

Цепочка мыслей г-на Л., которые включали в себя идею о чувстве усталости,  надвигающееся банкротство его зятя и потенциально серьезную или даже фатальную аварию – поразила меня как отражение его бессознательных попыток поговорить со мной о его неуверенном чувстве, что анализ был исчерпан, был несостоятельным и умирал. Он испытывал рудиментарные чувства, что мы с ним не разговаривали друг с другом таким образом, который позволял бы чувствовать себя живым; скорее, я казался ему недоступным и был механистическим с ним, так же как и он не мог быть человеком со мной.

Я сказал пациенту, что я думал о том, что наше совместное время должно быть чувствовалось им как безрадостное обязательное упражнение, что-то вроде заводской работы, где каждый пробивает время входа и выхода с помощью карты. Затем я сказал, что у меня было ощущение, что он иногда чувствовал себя так безнадежно подавленным во время сессий со мной, что должно быть ощущалось как быть задушенным чем-то, что кажется воздухом, но на самом деле является вакуумом.

Голос м-ра Л. стал громче и плотнее таким, каким я его не слышал ранее, когда он сказал: «Да, я сплю с широко открытыми окнами, опасаясь удушения ночью. Я часто просыпаюсь от ужаса, что кто-то душит меня, как будто кто-то надел мне на голову полиэтиленовый пакет». Пациент продолжал говорить, что, когда он входил в мой кабинет для консультаций, он регулярно чувствовал, что в комнате было слишком тепло и воздух был тревожно неподвижным. Он сказал, что ему никогда не приходило в голову попросить меня выключить обогреватель возле кушетки или открыть окно, во многом потому, что он не знал, что у него были эти чувства. Он сказал, что было ужасно неловко осознавать, как мало он позволял себе знать о том, что происходило внутри него, даже то, что он не осознавал, что в комнате было слишком тепло для него.

Господин Л. молчал в течение оставшихся пятнадцати минут сессии. Такой долгой тишины ранее не случалось в анализе. Во время этой тишины я не чувствовал давления, что я должен что-то сказать. На самом деле ощущалось чувство покоя и облегчения от того, что я теперь не рассматривал как «тревожное мышление», которое так часто заполняло часы. Я узнал об огромных усилиях, которые г-н Л. и я регулярно израсходовали, пытаясь удержать анализ от впадения в отчаяние: я представил себе, что двое из нас в прошлом безумно старались держать пляжный мяч в воздухе, бросая его от одного к другому. К концу часа я стал сонливым и должен был отбиваться от сна.

Пациент начал следующую встречу, сказав, что утром его разбудил сон.

Во сне он был под водой и мог видеть других людей, которые были совершенно голыми. Он заметил, что он тоже был голым, но он не чувствовал себя неловко по этому поводу. Он затаил дыхание и почувствовал панику, что он утонет, если не сможет больше задерживать дыхание. Один из мужчин, который, очевидно, дышал под водой без затруднений, сказал ему, что было бы хорошо, если бы он дышал. Он очень осторожно вздохнул и обнаружил, что может дышать. Сцена изменилась, хотя он все еще был под водой. Он рыдал и чувствовал глубокую печаль. Друг, чье лицо он не мог разглядеть, говорил с ним. Г-н Л сказал, что он был благодарен другу за то, что он не пытался успокоить его или поднять.

Пациент сказал, что когда он проснулся, то почувствовал что вот-вот расплачется. Он сказал, что встал с постели, потому что он просто хотел почувствовать то, что он чувствовал, хотя он не знал, почему ему грустно. Г-н Л. заметил начало своих привычных попыток изменить чувство грусти на чувства беспокойства о бизнесе или о том, сколько денег у него было в банке, или о других вещах, с помощью которых он «отвлекается».

ОБСУЖДЕНИЕ

Вышеупомянутая виньетка была предложена не как пример водораздела в анализе, а скорее для того, чтобы передать чувство диалектического движения субъективности и интерсубъективности в аналитическом сеттинге. Я попытался описать кое-что из того, как мой опыт работы в качестве аналитика (включая едва заметные и часто чрезвычайно приземленные фоновые работы моего разума) контекстуализируется интерсубъективным опытом, созданным аналитиком и анализантом. Никакая мысль, чувство или ощущение не могут считаться такими же, какие были или будут вне контекста конкретной (и постоянно меняющейся) интерсубъективности, созданной аналитиком и анализом[2].

Я бы хотел начать обсуждение, сказав, что хорошо понимаю, что форма, в которой я представил клинический материал, была немного странной в том, что я практически не даю информацию обычного типа относительно г-на Л. до конца презентации. Это было сделано для того, чтобы показать в какой степени г-н Л. временами совершенно отсутствовал в моих сознательных мыслях и чувствах. Мое внимание не было сосредоточено на г-не Л. в течение этих периодов «сна на яву»/ reverie (я использую термин «reverie» Биона, чтобы ссылаться не только на те психологические состояния, которые четко отражают активную восприимчивость аналитика к анализанту, но и также к разнообразной коллекции психологических состояний, которые, по-видимому, отражают нарциссическую поглощенность самим собой аналитика, навязчивое припоминание, сны наяву, сексуальную фантазию и т. д.).

Обращаясь к деталям самого клинического материала, когда он разворачивался, мой опыт с конвертом (в контексте этого анализа) начался с того, что я заметил конверт, который, несмотря на то, что он физически присутствовал на протяжении нескольких недель, в этот момент ожил как психологическое событие, носитель психологических значений, которого еще не существовало до этого момента. Я рассматриваю эти новые значения не просто как отражение возвращения подавленного внутри меня; скорее, я понимаю это событие как отражение того факта, что новый субъект (аналитический третий) генерируется (между) г-ном Л. и мной, что привело к созданию конверта как «аналитического объекта» (Bion, 1962); (Green, 1975). Когда я заметил этот «новый объект» на моем столе, меня привлекло к нему таким способом, который был эго-синтонным настолько, чтобы быть практически полностью бессознательным событием для меня. Меня поразили машинные маркировки на конверте, которых до сих пор не существовало (для меня): я впервые получил опыт с этими маркировками в контексте матрицы смыслов, имея дело с разочарованием по поводу отсутствия чувства того, чтобы говорить так, как лично чувствуется. Непогашенные марки были так же «созданы» и заняли свое место в интерсубъективном опыте, который тщательно выстраивался. Чувства отчуждения и инородности были установлены на том месте, где я с трудом узнал имя Моцарта как часть «общего языка».

Подробности, требующие некоторого объяснения, — это серия фрагментарных ассоциаций, связанных с Паутиной Шарлотты. Несмотря на то, что они были очень личными и индивидуальными по отношению к моему жизненному опыту, эти мысли и чувства также возникали заново в контексте опыта аналитического третьего. Сознательно я знал, что для меня очень важна Паутина Шарлотты, но особое значение книги было не только подавлено, но оно еще и не появлялось таким образом, как будто бы оно не существовало в этот час. Только через несколько недель после того, как была описана встреча, я узнал, что эта книга изначально (и в процессе становления) была тесно связана с чувствами одиночества. Я впервые понял (в следующие недели), что несколько раз читал эту книгу в период интенсивного одиночества в детстве, и что я полностью идентифицировался с Уилбуром как неудачником и изгоем. Я рассматриваю эти (в основном бессознательные) ассоциации с Паутиной Шарлотты не как возвращение подавленных воспоминаний, а как создание опыта (в и через аналитическую интерсубъективность), которая ранее не существовала в том виде, в каком она была сейчас. Эта концепция аналитического опыта занимает центральное место в текущей работе: аналитический опыт происходит на пороге прошлого и настоящего и включает в себя «прошлое», которое создается заново (как для аналитика, так и анализанта) с помощью накопленного опыта между аналитиком и анализантом (т. е. внутри аналитического третьего).

Каждый раз мое сознательное внимание переходило от опыта «моего собственного» сна на яву (reverie) к тому, что говорил пациент, и как он говорил это мне и как он был со мной, я не «возвращался» к тому же месту, которое я покинул несколько секунд или минут назад. В каждом случае меня изменял опыт reverie, иногда совсем незаметно малым образом. В ходе только что описанного  reverie произошло нечто, что никоим образом нельзя считать магическим или мистическим. Фактически, то, что произошло, было настолько обычным, настолько ненавязчиво обыденным, что было почти ненаблюдаемо как аналитическое событие.

Когда я переориентировал свое внимание на г-на Л. после серии мыслей и чувств относительно конверта, я был более восприимчив к шизоидному качеству его опыта и тщетности как его, так и моих собственных попыток создать что-то вместе, что казалось реальным. Я более остро осознавал чувство бесправия, связанного с его чувством своего места в семье и мире, а также чувство пустоты, связанное с моими собственными усилиями стать аналитиком для его.

Затем я был вовлечен во вторую серию мыслей и чувств, связанных с собой (после моей единственной частично удовлетворительной попытки осмыслить мое собственное отчаяние и состояние пациента с точки зрения проективной идентификации)[3]. Мои мысли были прерваны тревожными фантазиями и ощущениями, связанными с закрытием гаража и моей необходимостью завершить сегодня последнюю аналитическую сессию «вовремя». Моя машина была в гараже целый день, но только с г-ном Л. именно в этот момент машина была создана как аналитический объект. Фантазия, связанная с закрытием гаража, была создана в тот момент изолированно не мной, а с помощью моего участия в интерсубъективном опыте с г-ном Л. Мысли и чувства относительно машины и гаража не происходили ни в одной из других аналитических сессий, которые я проводил в этот день.

В reverie относительно закрытия гаража и моей необходимости закончить последний сеанс «вовремя», опыт столкновения с неподвижной механической негуманностью в себе и других повторялся в самых разных формах. Это были переплетенные с фантазиями ощущения твердости (тротуар, стекло и песок) и удушья (выхлопные газы). Эти фантазии породили тревожное и особенное чувство во мне, которое мне все труднее было игнорировать (хотя в прошлом я вполне мог бы перестать думать об этих фантазиях и ощущениях, поскольку они не имеют никакого значения для анализа, за исключением торможения, которое необходимо преодолеть).

«Возвращаясь» к слушанию г-на Л., я все еще чувствовал себя довольно смущенным тем, что происходило на сессии, и очень хотел сказать что-то, чтобы рассеять мое чувство бессилия. С этой точки зрения событие, которое «произошло» раньше в течение этого часа (телефонный звонок, записанный автоответчиком), впервые произошло как аналитическое событие (то есть, как событие, которое имело смысл в контексте интерсубъективности, которая здесь разворачивалась). «Голос», записанный на ленте автоответчика, теперь должен был быть голосом человека, который знал меня и говорил со мной лично. Физические ощущения свободного дыхания и удушающего стали более важными носителями смысла. Конверт стал аналитическим объектом все еще отличающимся от того, что было раньше в течение этого часа: теперь оно имело смысл как репрезентация индивидуального, личного голоса (написанный вручную адрес с несовершенной буквой «т»).

Совокупный эффект этого опыта внутри аналитического третьего привел к трансформации того, что пациент сказал мне несколько месяцев назад о чувстве близости ко мне, когда я делал ошибки. Заявление пациента приобрело новый смысл, но я думаю, было бы более точно сказать, что (запомнившееся) заявление стало для меня новым заявлением, и в этом смысле было сделано впервые.

С этой точки зрения во время сессии, я начал использовать язык, чтобы описать для себя что-то из опыта противостояния точек зрения другого человека и себя, который казался пугающим и абсолютно бесчеловечным. Ряд тем, о которых теперь говорил г-н Л., приобрели связность для меня, которой раньше не было: теперь мне показалось, что темы сходятся в идее о том, что г-н Л. меня и дискурс между нами переживал как обанкротившийся и умирающий. Опять же, эти «старые» темы теперь (для меня) становились новыми аналитическими объектами, с которыми я столкнулся недавно. Я попытался поговорить с пациентом о моем понимании его опыта со мной и об анализе как о механическом и бесчеловечном. Прежде чем я начал вмешательство, я не сознательно планировал использовать изображения машин (фабрика и часы), чтобы передать то, что я имел в виду; я бессознательно рисовал образы моего reverie относительно механического (определенного часами) окончания аналитического часа и закрытия гаража. Я вижу мой «выбор» образов как отражение того, как я «говорил» из бессознательного опыта аналитического третьего (бессознательная интерсубъективность, созданная г-ном Л. и мной). В то же время я говорил об аналитическом третьем  из позиции (как аналитик) за пределами его. Я продолжал в столь же незапланированном виде рассказывать пациенту об изображении вакуумной камеры (другая машина), в которой то, что возникало как воздух для поддержания жизни, было, по сути, пустотой (здесь я бессознательно опирался на ощущения и образы фантазийного опыта выхлопного воздуха за пределами гаража и возможностью дышать свежим воздухом, ассоциирующимся с фантазией, связанной с автоответчиком)[4]. Ответ г-на Л. на мое вмешательство включал в себя полноту голоса, отражающего полноту дыхания (более полная отдача и принятие). Его собственные сознательные и бессознательные чувства того, что он был исключен из человека, ощущалось им в виде образов и ощущений удушения от рук убивающей матери / аналитика (полиэтиленовый пакет [грудь], который мешал ему быть наполненным воздухом для поддержания жизни).

Тишина в конце сессии сама по себе стала новым аналитическим событием и отразила чувство покоя, которое заметно контрастировало с образом насильственного удушения пластиковым пакетом или с чувством того, что он с тревогой задыхается от неподвижного воздуха в моей комнате для консультаций. В течение этого молчания было еще два важных аспекта моего опыта: фантазия о том, что мы с г-ном Л. между собой лихорадочно стараемся удержать пляжный мяч в воздухе, и мое чувство сонливости. Хотя я чувствовал себя вполне успокоенным тем, как г-н Л. и я могли молчать вместе (в сочетании отчаяния, изнеможения и надежды), был элемент опыта молчания (частично, отраженный в моей сонливости), который ощущался как далекий гром (который я ретроспективно рассматриваю как сдерживаемый гнев).

Я лишь коротко прокомментирую сон, которым г-н Л открыл следующую сессию. Я понимаю это одновременно как ответ на предыдущую сессию и как начало более четкого разграничения аспекта перенос-контрперенос, в котором страх г-на Л. по поводу влияния его гнева на меня и его гомосексуальные чувства ко мне стали преобладающими тревогами (ранее я имел представление обо всем этом, что я не был способен использовать в качестве аналитических объектов, например, изображение и ощущение ревущего дорожного движения позади меня в моей фантазии о гараже).

В первой части сна

пациент был под водой с другими голыми людьми, включая человека, который сказал ему, что было бы хорошо дышать, несмотря на его страх утонуть. Когда он дышал, ему было трудно поверить, что он действительно мог это сделать.

Во второй части сна г-н Л.

он рыдал с грустью, пока человек, лицо которого он не мог разглядеть, оставался с ним, но не пытался поднять ему настроение.

Я рассматриваю этот сон как часть выражения чувств г-на Л. по поводу того, что мы вдвоем испытали на предыдущей сессии, а также что он начал лучше понимать что-то важное в его бессознательной («подводной») жизни и что я не боюсь быть перегруженным (затопленным) чувством изоляции, печали и тщетности, и я не боялся за него. В результате он осмелился позволить себе быть живым (вдыхать) и то, чего он раньше опасался, задушило бы его (вакуум в груди / аналитик). Кроме того, было предположение, что опыт пациента не ощущался полностью реальным для него в том, что во сне ему было трудно поверить, что он действительно мог делать то, что он делал.

Во второй части сновидения г-на Л.  он более четко показал свою усиленную способность чувствовать свою печаль таким образом, что он чувствовал себя менее отсоединенным от себя и от меня. Сновидение показалось мне отчасти выражением благодарности за то, что я не лишил пациента чувств, которые он начинал испытывать, т. е. за то, что в конце встречи в предыдущий день не прервал молчание интерпретацией или попыткой рассеять или даже трансформировать его печаль моими словами и идеями.

Я чувствовал, что помимо благодарности (смешанной с сомнением), которую г-н Л. испытывал в связи с этими событиями, существовали плохо распознаваемые чувства амб